Сабирджан Курмаев :: Слои :: Глава 1

Автор: | 17.10.2002

     Я начал писать эти записки в году 1986, когда прочитал воспоминания Юрия Верменича “Каждый из нас”. Тогда это еще был самиздат, и я подумал, что Верменич документально зафиксировал cоветскую жизнь в отличие от лакированных описаний того «как нужно». Я тоже чувствовал себя «каждым из нас». Это чувство приходит каждый раз, когда встречаешь старых и новых друзей на очередном джазовом фестивале. Мне казалось, что за время жизни в советском обществе у меня уже создалось достаточно устойчивое состояние мышления и его-то нужно отразить на бумаге со всеми сопутствующими явлениями жизни. Тогда не будут иметь особенного значения точная датировка или последовательность отдельных событий. Я смело принялся за работу, радуясь тому, что, составив срез состояния мышления своего поколения, я как бы сохраню на бумаге ментальность определенной группы людей со многими деталями. А то я всегда удивляюсь, когда узнаю, что мои молодые коллеги на работе не знают, кто такой Ив Монтан (механизм перевода человека в «нечеловека» надежно срабатывает – прав был Оруэлл), или же, что имя Лолиты Торрес им ничего не говорит, хотя ее саму и не вычеркнули из списков, а ее песенки порой еще звучат по радиосети.

     Довольно быстро у меня накопились страницы с основными событиями, но потом стали появляться дополнения-обобщения на разные темы, и было неясно, куда их включать. Далее, по мере развертывания работы, стало проявляться взаимодействие разных частей материала между собой. Нужна была увязка, а по ходу этой увязки выплывала новая мотивация. На бумаге отразились особенности моего характера, определившие мое отношение к жизни и саму жизнь (я вообще склонен думать, что никакой рок, расположение звезд или еще какие-то потусторонние силы не влияют на движение человека по его земному пути). Мне хотелось проследить, что стоит за внешними явлениями, какие у них подспудные действующие силы. Попытки отыскать настоящие причины обыденного вели дальше к поискам причин тех причин, и при этом как бы обнажался слой за слоем. Возникало наслоение уже открытое Колтрейном в музыке – то, что называли sheets of sounds. Более того, по мере продвижения по слоям стал проявляться фактор времени, меняющий картину действующих сил. Похоже, что события развиваются в разное время в разных направлениях. Это отражается в моем сознании, и в разных его участках берут верх разные силы и в целом происходит их противоборство, не всегда укладывающееся в многоголосую симфонию. В целом прожитая жизнь каждого человека мне представляется пространственно-временной системой, в которой переплетаются реальные события, интерпретации фактов, иррациональные верования, душевные пристрастия и многое другое. Узлы системы соединяются между собой разнообразными видами связей или по принципу единства времени или места, или как хронологическая последовательность, или как причинно-следственная зависимость, или как сходство в развитии аналогичных событий, или еще каким-то образом. Невозможно развернуть эту систему со всеми связями на плоскости в линейную последовательность страниц. Приходится в разных местах обрывать связи, и в результате где-то нарушается хронология, появляются обобщения для сглаживания разрывов, некоторые события, наоборот, разделяются на части, разбросанные в разных местах повествования. Единого среза состояния мышления потому не получилось, а отложенные готовые страницы начинали противоречить последним явлениями нашей новейшей истории. Все это заставило меня взяться в 1990 году за написанное и отложенное и начать все снова. Верменич предостерегал меня от переоценки написанного. Он говорил, что свои мемуары написал так, как мыслил на сорок третьем году жизни, а сейчас скорее бы взялся за новую книгу, чем стал бы переделывать написанное – документ своего времени – хотя поправить одно или дописать другое ему постоянно хотелось. Осмысляя события, сложившиеся в жизнь, хочется вывести какую-то интегральную оценку. Если все свести к одному общему знаменателю, то название ему – счастье или отсутствие его. Польский философ Владислав Татаркевич в трактате «О счастье» сводит представления о нем к четырем основным определениям:

    1.     как удачи или везения;

    2.     как состояния интенсивной радости, благости или упоения;

    3.     как наибольшей меры благ, доступной человеку;

    4.     как удовлетворения жизнью, взятой в целости.

     Последняя дефиниция ближе всего представлениям современного человека. Рассматривая свою жизнь в целости, я вряд ли смогу назвать себя счастливым. Суммируя свои достижения и неудачи, я могу выделить три категории. В каждой из них получается свой результат. В материальной области мои достижения оказываются ниже средней советской категории и вне сравнения со средним уровнем в развитых странах. Но сейчас, когда юношеские мечтания о вилле и яхте потеряли для меня былую притягательность, а с другой стороны, пока я не очутился в неизбежной нищете советского пенсионера, мне эта область кажется наименее существенной. Вторая категория – общая сумма моих познаний – представляется мне выше среднего уровня и как таковая не до конца меня удовлетворяет. Все-таки хочется быть гениальным. Наконец, то, что относится к духу (psyche – забавно, что это греческое слово звучит по-английски как «сайки»), в сумме положительно – мне представляется, что я совершил не так много неблаговидных поступков. Но отсутствие несгибаемого стержня в характере не дало мне возможности всегда быть бескомпромиссным и честным. Я это понимаю, и это – то самое, что склоняет мой жизненный баланс в неудовлетворительную сторону. К сожалению, мне слишком часто казалось, что выбор можно отложить, а он происходил постоянно, сам собой, без моего участия. С другой стороны какие-то цели виделись мне недоступными. Я отступал, пропуская других, а те излишне не задумывались и брали то, что удавалось взять. Сумма колебаний в ту или иную сторону и общая пессимистическая настроенность определяют мою жизнь и мои размышления о ней. Ниже возможно полно рассказано о том, существенном, что происходило со мной и людьми вокруг меня. Трудно писать об отрицательных поступках: о своих, потому что нельзя исповедаться не будучи верующим; о чужих, потому что непосильна ноша судьи – она тоже требует полного очищения. Если я что-то исказил, то значит не смог перебороть себя.

***

     Детство мое было поистине «джазовым». Рассматривая свои старые фотографии, я постоянно ловлю себя на мысли, что они вполне были бы уместны в контексте блюза, трущоб, бедности. Постепенно осознавая свое состояние, переводя его из терминов пионерской песни «о счастье, о весне в нашей солнечной стране» я понял, что действительность обратна тому «отражению жизни», которое в нас вдалбливалось, начиная с бесед в детсадах и через промежуточные пункты ученья в государственных заведениях до регулярной политинформации. Теперь, когда пропаганда успеха сменилась пропагандой поражения и разоблачений, такие откровения никого не удивляют. Они ценны для тех, кто самостоятельно проделал этот путь, а не следовал газетно-телевизионной жвачке.

     В паспорте у меня записана национальность отца – татарин. В конце пятидесятых, когда я впервые получал этот документ, это был своего рода акт гражданского мужества. До этого я уже был наслышан о «барманде татарской» и «народе-предателе». В те времена перед основным наименованием моей национальности в анкетах ставилось еще и прилагательное – “казанский”. Делалось это для того, чтобы были видны татары похуже с прилагательным – “крымский”. Потом прилагательные стали факультативными, что, опять-таки, можно было считать оскорбительным фактом – Советская власть сокращала число советских народов доводя его до единицы – “советского” народа. Вообще, если мыслить в национальных категориях, то всегда можно считать себя ущемленным. Вот, пример такой казуистики: антисемит – открытый враг евреев; нееврей, подчеркивающий положительные черты еврейского народа – скрытый враг евреев, камуфлирующий свои истинные настроения (так рассуждал мой сотрудник, укрепляясь в убеждениях перед отъездом в Израиль).

     Родился я 1 мая 1942 года в Баку. Предыстория этого такова: отец мой происходит из Тамбовской губернии. В первые годы Советской власти он переехал с родителями в Крым (поэтому среди моих родственников есть и крымские татары). А мать моя – по документам русская, но появилась на свет в семье украинских переселенцев из Черниговской губернии также в Крыму (похоже, что я родился наследственным «мигрантом»). Моего старшего брата мать назвала Феликсом в честь «железного рыцаря революции», и отец долгое время называл его просто «сынок», не приемля нетатарское имя. Когда началась война, отца взяли в армию через месяц, а мать эвакуировалась на Северный Кавказ вместе с Феликсом и мною «в проекте». Немцы приближались, и станичники намекали нежеланным гостям, что новая власть разделается с ними как положено. Сестра матери, жившая в Баку, пошла к своему начальству и попросила выписать командировку к месту нахождения моей матери. Хотя военные порядки это и запрещали, но в Закавказье традиционно был принят свой взгляд на человеческие взаимоотношения – начальство командировку оформило, и тетя привезла мою мать в Баку. По пути мать пряталась от контролеров и, как она мне рассказывала, чуть меня не задавила. Но я остался жив и появился на свет в столице Азербайджана. Тогда моя мать еще не знала где мой отец и что с ним стало, а потому назвала меня его именем.

     Оглядываясь на детство и дальнейшую жизнь, я вижу, что слабо вписался в семейно-родственные отношения. В семье я в полной мере ощущал эмоциональную связь только с матерью. Моя мать – Нина Игнатьевна – всю свою жизнь отдала детям. Бедность и постоянный труд отягчились впоследствии неверностью мужа. Ей всегда было нелегко, и когда появились внуки – дети моего старшего брата, у нее уже не осталось сил. Износившийся организм буквально осел под тяжестью ноши. Однажды она сгорбилась (деформирующий артроз) и уже до смерти не могла разогнуться. Отец – Сабирджан Бакиевич был незаурядной личностью. Не будь войны и сталинских переселений народов, он мог бы занять место в татарской номенклатуре Крыма. Война перечеркнула прошлую жизнь. Он пережил керченскую переправу, когда советские войска под немецким огнем бежали из Крыма. Иногда он рассказывал, как люди тянулись на перегруженные баржи, и им отрубали руки, а потом и сами баржи тонули под бомбами. Люди пытались спастись на плотах, плоты разъезжались топя людей. Два года, проведенные после войны в Польше и Германии развенчали партийные догмы. Судьба ближайших родственников, высланных в теплушках на Восток, окончательно развеяла иллюзии. Но он привык жить двойной жизнью. На службе он часто избирался секретарем парторганизации. Дома с детьми он не мог быть до конца откровенным в политвопросах. Война расшатала его семейные идеалы. Возможно, разочарование в жизни толкало его от женщины к женщине, так что с 1947 года, когда я его первый раз увидел, до 1956 года, когда он окончательно вернулся в семью, наши контакты были эпизодическими. А в 1960 я выехал в Одессу и более в Баку не вернулся. У отца была мечта описать свой жизненный опыт. Он даже заготовил первое предложение для своих мемуаров: «Сергей проснулся, во дворе шел дождь».

     Самое раннее мое детское воспоминание: я – рахитик с непомерно большой головой – стою на краю своей кроватки и тянусь вперед, голова перевешивает, и я падаю на пол, а ржавый гвоздь ранит меня в глаз. Далее история мне известна со слов матери. У меня началось воспаление, пенициллина тогда еще в СССР не было (1944 год), и врачи не надеялись, что я выживу. Но я все-таки остался жив, во многом благодаря тому, что у матери два раза брали кровь для переливания мне. Спустя много лет в минуту озлобления я сказал матери, что, видя происходящее вокруг нее, она не должна была иметь детей, а она мне напомнила, как в тяжелый военный год отдала мне свою кровь, чтобы я жил. Мой отец рассуждал иначе. Он поговаривал как бы в шутку: «Говорил я твоей матери, что не надо нам иметь детей, и вот теперь выросло два негодяя».

     Другое воспоминание: я сосу корку черного хлеба, а она непередаваемо вкусная. И еще: соседская девочка ест яйцо, а мать ожидает, когда можно будет взять скорлупу, чтобы растолочь и скормить мне для борьбы с рахитом. И, конечно, я хорошо помню рыбий жир – лекарство от той же болезни.

     Как-то моя мать попыталась отдать меня в круглосуточный детский сад. То была моя первая встреча с тем, что называется «коллектив». Утром я просыпался позже других, никак не мог взять в толк, что я должен делать все так же как другие. Испытание было столь мучительным, что я рыдал при каждом появлении матери. Она тоже не выдержала испытания и забрала меня оттуда спустя две недели.

     Был я раз и в летнем детском саду-лагере, сохранилась фотография: дети с воспитательницей. Лагерь есть лагерь, и дети выглядели примерно такими, как показывают маленьких палестинцев на чужбине (Азербайджан расположен на карте недалеко от Ближнего Востока). Все дети босые. Только у меня были сандалии (во всяком случае на фото) – свидетельство материнской заботы. Пару раз я попал и в пионерский лагерь. Запомнилось никчемное убивание времени: с утра построение и рапорты, в середине дня растянувшийся на несколько часов «мертвый час». Я никогда не мог спать в середине дня, и каждодневное вылеживание в кровати без книги и возможности чем-то заняться было настоящей пыткой. В остальное время тоже делать было нечего, и я проводил его на тутовом дереве перелезая с ветви на ветвь; это было романтично и разнообразило рацион ягодами. Однажды, когда я был на дереве, мой отряд должен был отправиться в «поход» в соседний лагерь. Я не явился на место сбора, а кроме меня еще два или три мальчика. Нас всех жестоко избили остальные члены отряда за то, что мы подвели вожатого. Я сидел с разбитым носом и с горечью спрашивал себя: «Почему я не могу побыть сам с собой, пока другие ходят в поход, почему на меня набросились мои же одноотрядники?»

***

     В 1949 году я пошел в первый класс. Школа была семилетняя и располагалась в бывшей казарме (на стене сохранилась надпись-графитти, должно быть, выцарапанная гвоздем: «Солдатъ и баба в лесу ебутся», – лес был написан через ять). Запомнилась первая школьная зима – стояли небывалые для Баку морозы, и температура опустилась до… -10 С! Но холод ощущался. Дома отапливались дровяной печью, а добротных пальто тогда не водилось.

     Я научился читать до школы, и в первом классе большую часть времени просто скучал, а дома мне не было нужды учить уроки. Последующие три класса тоже можно было пройти за два года. Возможно, именно начальная школа уже в детстве отбила у меня способность концентрироваться на одном предмете. Я и теперь не могу заставить себя сосредоточиться на чем-то одном больше двадцати минут. Мысли разбегаются, я тут же отвлекаюсь на что-то иное, а между тем проблемы сложнее школьных, и способность восприятия уже не та.

     Годы школьного обучения оказались удивительно пустыми. Мысленно прокручивая этот период, я не могу вспомнить ничего выдающегося. Конечно, я пережил то, что и все: например, смерть Сталина. Все плакали. У меня же было свое детское reductio ad absurdum. Я не мог понять, как это получилось, что Сталина больше нет, а мы до сих пор живы. Далее меня занимал «теоретический» вопрос: что случится с самолетами в воздухе, когда они прервут на пять минут траура свой полет? К 5 декабря вывесили стенную газету, посвященную очередной годовщине «сталинской» конституции, а на другой день конституция из «сталинской» превратилась в «советскую» – заголовок переписали. Конституцию СССР (был такой школьный предмет) преподавал нам сам директор школы, которого мы прозвали «Тарзаном» за высокий рост и массивное телосложение. Этот педагог запал мне в душу тем, что как-то порекомендовал мне носить в школу брюки, а не неизвестно что (шаровары, сшитые матерью из случайного куска байки). Мне было очень обидно, потому что настоящих брюк просто не было. Зато спустя несколько лет, когда я уже обзавелся брюками и украсил свою внешность пышной шевелюрой, он же вырезал у меня ножницами клок волос, чтобы я постригся, как подобает, под «полубокс» (остриженная наголо голова с небольшой челкой).

***

     Позже, когда Берия оказался врагом народа, у моей матери случилось затруднение на работе. Она была телеграфисткой, и ей принесли телеграмму о смерти, адресованную в Тбилиси на улицу Берия. Мать отказалась принять эту телеграмму. Бакинский мясокомбинат имени Берия также переименовали. Подходящее имя было для бойни! На крыше фирменного магазина разрушили аршинных размеров буквы рекламы. Теперь на этом месте рекламы нет совсем. И мяса нет. Мясо в Баку выдают подушно на человека по килограмму в месяц. А я помню, как отменили продуктовые карточки в 1947 году! Помню и ежегодные снижения цен, когда отец сидел в ожидании у радиоприемника, чтобы узнать, насколько подешевел хлеб пеклеванный. И еще врезалось в память: я со своим одноклассником гуляю по городу, он покупает брошюрку в белой обложке с названием синими буквами речи Берия (труды Сталина озаглавливались красным шрифтом). Он мне далее растолковывает, что ему нравится, как пишет Берия – очень ясно. Тогда мы учились в третьем классе. Чтобы покончить с темой Берия, еще одно воспоминание, уже рижское. Как-то я побывал на выставке сценографии местной художницы Марги Спертале. Тогда еще латышский язык не был «государственным» как сейчас. На выставках давали перевод названий экспонатов на русский язык, но в Латвии искусство принадлежит народу не только на бумаге, а потому и переводчики от искусства тоже латыши. Макет одной из декораций предназначался для «Марсианских хроник» БРЕДБЕРИЯ! Меня это позабавило, и я написал в книге отзывов, что бред Берия, расстрелянного много лет тому назад, не должен интересовать советского человека. До перестройки было еще далеко, реакция была незамедлительной: Бредбери перестал склоняться на русском языке, как обнаружилось при повторном посещении выставки. После Берия был казнен и азербайджанский лидер Мир Джафар Багиров, биографию которого (на азербайджанском языке), я зазубривал наизусть незадолго до этого.

***

     В пятидесятые годы полностью оправдывалась ленинская мысль о том, что самым важным искусством является кино (цитатка с мыслью была обязательным элементом украшения фойе кинотеатров). Кино тогда выгодно контрастировало с казенной литературой и таким же казенным репертуаром театров и филармоний. На экраны попадали «трофейные» киноленты – чаще всего американские фильмы, захваченные в Германии, но была и английская, и французская продукция. Шли они на языке оригинала с наскоро сделанными субтитрами (назвать Капитолий Белым Домом было в порядке вещей), зачастую нанесенными поверх замазанных черным немецких надписей. Они вспоминались с чувством ностальгии позже, в период нивелированного дублирования, когда герои любого национального кино говорят одними и теми же голосами, смеются одинаковым деланным смехом и пользуются удивительно бедной лексикой подстать «новоречи» из «1984 года». Каждый новый фильм моментально налагал свой отпечаток на поведение людей: шутки, обороты речи, жесты, манера одеваться – все заимствовалось и украшало серую жизнь. Мальчишки с воем спрыгивали, схватившись за веревку, привязанную к ветви дерева, в подражание Тарзану. Веревки имитировали лианы, благодаря которым Тарзан переносился с места на место и совершал многочисленные подвиги. Почти тридцать лет спустя в Англии я посмотрел по коммерческой телесети несколько тарзаньих фильмов. После тех четырех «трофейных» пошли дальнейшие приключения Тарзана. Его приемный сын рос от серии к серии. В одной из серий Тарзан побеждал немецкую военную экспедицию. Заканчивался фильм тем, что, начавшего свой рапорт немецкого офицера сменила Чита. Услышав ее верещанье, генерал в Берлине вытянулся во фрунт и воскликнул: «С нами говорит сам Фюрер!» Вот бы эти фильмы да вернуть назад в мое детство!

     Пронеслась по советским экранам «Серенада Солнечной долины». Сейчас это кинопроизведение не собрало бы большой аудитории. Поп-искусство стареет гораздо быстрее серьезных жанров. Молодые люди живут в своем поп-мире. Наш кинопрокат провел невольный эксперимент на сходную тему: показал «Вестсайдскую историю» спустя двадцать лет после выхода на экраны. Люди уходили из зала не досмотрев до конца один из самых кассовых фильмов своего времени. У тех, кто видел «Серенаду» в сороковые годы приятные воспоминания пришли бы в соприкосновение с новым опытом. Об этом хорошо написал покойный польский композитор и критик Матеуш Свентицкий. Первый раз, когда он еще находился в СССР в бывшем польском городе Львов, фильм показался ему откровением. Спустя десять лет он вновь увидел его. Свентицкому не хотелось снова вдаваться в примитивно скроенный сюжет, но закрыв глаза он с упоением слушал любимую музыку. Школьный учитель и джазовый критик из бывшей ГДР Херберт Флюгге рассказывал мне, что для него джаз начался именно с «Серенады». Когда закончилась Вторая мировая война, ему было двенадцать лет. Советские солдаты праздновали победу в его родной деревне салютом и показом этого фильма. Тогда Флюгге не понимал ни языка фильма, ни, тем более, субтитров на русском, но содержание он уловил и заразился джазом. Послевоенные джазовые фильмы не такие общедоступные – джаз уже не тот, чтобы легко втянуть в свою сферу неподготовленного человека. Место джаза в популярной музыке занял рок. Теперь есть много фильмов, с которых можно начать увлечение роком.

     Кино продолжало оставаться важнейшим искусством и после волны трофейных фильмов. Правление Хрущева принесло более свежую продукцию. Вначале советского зрителя завоевало индийское кино. Сейчас пристрастие к индийским мелодрамам – показатель неразвитого вкуса, а во времена былые песни из капуровских «Бродяги», а затем «Господина 420» знали все. Устраивались ночные сеансы. Каждый зарубежный фильм становился сенсацией, чаще всего он был первым: первый греческий, первый египетский, первый аргентинский. Я уже закончил семилетку и перешел в другую школу-десятилетку (тогда переход был автоматическим, и детей не склоняли к поступлению в ремесленные училища – так тогда именовалось ПТУ – а больше пугали такой возможностью в наказание за плохую учебу или поведение). Наша новая учительница литературы серьезно поясняла нам, что в египетском фильме «Борьба в долине» неясен конец, что позволяет отнести его к высокохудожественным произведениям, т.к. только низкохудожественные произведения завершаются всеобщим счастьем. Мертвящий способ препарирования литературы в школе с «разборами образов» и «выражениями идей» полностью отвратил меня от школьной программы. Я не удосужился прочитать ни одного прорабатываемого романа за исключением «Героя нашего времени», а бойко пересказывал содержание учебника. С сочинениями у меня получалось хуже, т.к. я не мог заставить себя заучить наизусть готовый текст со всеми запятыми или хотя бы подходящие к «раскрытию образа» цитаты. Плохо было с азербайджанским языком и остальными предметами, где нужно было механически запоминать названия, даты. Лучше получалось с математикой, физикой, химией. Был предмет, ради которого я мог пойти и на зубрежку, но, видно, не судьба была: наша преподавательница английского вначале готовилась замуж, потом беременела, потом ухаживала за больным ребенком, а потому мои четверки и пятерки по иностранному языку получились неполновесными. Не было у меня в то дурное время наставника, который порекомендовал бы мне читать настоящую литературу, а не «И один в поле воин», нанял бы мне педагогов по музыке и иностранному языку, как это сейчас повсеместно делается.

Сабирджан Курмаев, 2001г.

Сабирджан Курмаев  ::  «Слои»

Переход к главам: 1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 12  13  14  15